Весь Бобруйск |
|
#1
|
|||
|
|||
Где он есть, этот лейтенант-пехотинец, чтоб он был счастлив и здоров. Его ребята меня крепко выручили. Я проскочил через карман почти вслепую, ориентируясь только по их автоматным очередям. Правда, немцы успели-таки прострелить заднее колесо машины, но это уже пустяк, как ты сам понимаешь. Вот если бы хоть одна пуля попала в кузов, это был бы фейерверк на всю линию фронта, потому что в кузове, представь себе, Мишенька, были ящики со снарядами. Но дело прошлое, снаряды нам тоже очень пригодились. А за угон машины я получил медаль «За отвагу» и… саму машину. Мой старенький ЗИС передали другому водителю, а я, как именное оружие, получил «студебекер». Чем не награда, а? На этой машине я прошёл до самой Владавы, и там только два немецких снаряда отправили машину в металлолом, а меня в военно-полевой госпиталь. Но это другая история.
Кто в Берлине знает кто такой сержант Борунов? Глупости. Но там, на Рейхстаге, я всё же оставил свою фамилию. Не я один, конечно. Но пусть там имеют в виду, Борунов нашёл время заглянуть в Рейхстаг, чтобы убедиться в том, что всё в порядке, и он не напрасно прожил эти кошмарные четыре года. Моисей, мой младший брат и твой дядя, с той войны не вернулся. Он погиб в сорок четвёртом в бою за город Огоев и был похоронен в братской могиле. Вечная ему память, сынок. Ещё год после войны я крутил баранку. Колесил по Европе, видел многие красивые города. Но дом, Мишенька, остаётся домом. И когда, наконец, в сорок шестом меня демобилизовали, я готов был пешком через всю Россию бежать в Биробиджан – так мне хотелось домой. Приехал, иду по улице, а сердце прыгает, как будто я снова лежу под «студебекером», который может взорваться в любую секунду. Но я иду живой, а там, на войне осталось столько моих друзей. Какие это были люди! Что, они были хуже меня? Ничуть не хуже. Просто я оказался счастливее их. Вот в чём дело, дорогой ты мой человек. А за счастье надо платить. Это я раз и навсегда понял, сынок. Я понял, что всё, что не досталось погибшим ребятам, принадлежит мне. Счастья много, и я делю его с вами, мои дети. Поэтому и платить не мне одному, а вам тоже. Пройдёт шесть лет, и дядя Фима однажды скажет мне: «Сашенька, мне только семьдесят шесть лет, а руки сохнут. Сохнут, Сашенька. Восемьдесят килограмм – это всё, что я могу поднять на сегодняшний день. Ада говорит, что я ещё сильный. Может быть…» |
#2
|
|||
|
|||
(пропущенный кусок)
Слушай дальше, если не устал. Чтобы мне не рассказывать тебе про всю войну, мы сделаем так. Помнишь, ты приставал ко мне: «Па-па, как ты получил медаль «За отвагу» и орден Красной Звезды?». Так вот, орден мы оставим в покое, а про медаль я тебе расскажу. Что? И про орден тоже? Брось, Мишка. Ну, будет время – расскажу и про ор-ден.
В августе сорок четвёртого мы взяли город Рожище. Немцы ещё стояли за городом и, как ты сам понимаешь, могло случиться всякое. Всех шоферов поснимали с машин, и посадили в окопы. Пока тихо. Никто не бомбит, не стреляет. Ладно. Сидим день, другой. Война идёт. Мы ждём приказа. Вдруг приходит наш командир батальона и говорит мне, чтобы я заправил полные баки горючего и ещё наполнил канист-ры, и по всему выходит, что нам предстоит большой марш-бросок. Хо-рошо. Это я к тому, что ехать лучше, чем сидеть в окопах. Поехали: Рожище, Чернигов, прошли по окраине Киева, потом Житомир, Ровно, Луцк, Коваль. Так – стоп. Отдыхаем. Тот, кто сидел рядом в машине, наконец, перестал толкать меня в бок, чтобы я не уснул. Шутка ли, та-кая дорога. А когда проснулся, слышу приказ окопаться. Ладно. Нача-ли мы землю рыть, а она кряхтит, как старуха, ей уже надоело, что её ковыряют. Ты можешь улыбаться, но это так, Мишенька. Дело к вече-ру. Опять появляется наш комбат: «Идём за мной, Борунов, я тебе кое-что покажу». Подходим ближе к позициям. Тебе этого не передать, что там творилось: месиво из железа и трупов, всё это оплелось – танки, пушки, машины… Я не позавидовал тому, кто был здесь сутка-ми раньше. – Послушай, Борунов, – это комбат мне говорит, – посмотри вон на тот «студебекер» и скажи, что ты об этом думаешь. Интересно, что я могу думать о «студебекере» в пятидесяти мет-рах от окопов, занятых немцами. – Я, товарищ капитан, думаю, что это хорошая машина. – Правильно, сержант. А сможешь ты её взять, эту хорошую ма-шину? – Можно попробовать, почему нет, если она на ходу, конечно. – На ходу, машина новая, я узнавал. Сам понимаешь, что такой подарок для фрицев – большая роскошь. – Допустим. – Тогда пошли договариваться с пехотой. – Большое дело. С пехотой я и сам договорюсь. – Действуй, сержант. Он пошёл, а я к пехотинцам. Там лейтенант совсем молодой: – В чём дело? Я объясняю, что хочу угнать «студебекер» с пушкой, который стоит рядом с немецкими окопами, и мне нужна его помощь. – Что за вопрос, скажи, чем помочь. – Вначале покажи мне карман, где я могу проехать. Чтобы ты знал, Мишка, карман – это участок между окопами для прохода техники. Лейтенант показал мне карман, я посмотрел и гово-рю: «Я не буду возражать, лейтенант, если твои ребята подсветят мне трассирующими пулями, чтобы я на обратном пути не въехал в свои окопы. Сам понимаешь, могут быть неприятности. Ну, если будет же-лание, прикройте меня огнём. Хотя, если немцы быстро очухаются, ваш огонь мне поможет, как мёртвому компресс. Всё». Ночью беру автомат, две гранаты, и пошёл, вернее – пополз. Ползу почти спокойно, никто не стреляет, только немцы иногда раке-тами подсвечивают. Но это не страшно, можно замереть в гуще тру-пов, немцам не придёт в голову считать покойников. Наконец подполз под машину, осмотрелся: мало ли что придумают эти мерзавцы, что если машина заминирована – конец. И, как ты понимаешь, сынок, ко-нец не самый счастливый. Ладно. Самое неприятное, Мишка, что ма-шина стоит в направлении к немецким окопам. Увидят меня немцы в кабине – пиши, комбат, похоронку. Немцы тоже не дураки и понимают, что покойники за руль не садятся. Проскользнул я в машину, как мышь, и тут же упал на сиденье. Тихо. У «студебекера» приборы из фосфора, смотрю, на спидометре 217 миль. Это я как сейчас помню. Не машина – младенец. Повернул ключ зажигания, мотор с пол-оборота заговорил на английском без акцента. Подогрел его чуть-чуть. Надо ехать, а страшно. Честное слово, страшно, Мишенька. Ай, ду-маю, что будет, то и будет. Развернулся почти на месте и… до скорой встречи, Берлин. |
#3
|
|||
|
|||
Еще один рассказ Драбкина
КРАШЕНКИ
Я был бы недалёким человеком, если бы вдруг заподозрил свою маму Риву Яковлевну, старого коммуниста, в религиозности. Но неда-лёким я себя не считаю, хотя собственными глазами видел, как мама красит яйца накануне православной Пасхи. При чём русская Пасха до моей мамы еврейки, убейте меня, я не понимал. Почему, собственно, крашенные яйца, а не маца? Когда была жива моя бабушка, она при-носила мацу из синагоги, и все мы кушали её с бульоном, и мама то-же. Бабушка перестала ходить в синагогу, потом умерла, и про мацу мы забыли, как забыли про то, что бывает еврейская Пасха, и когда она бывает. Для моего рассказа я обязан-таки заметить, что моя покойная бабушка на определённом этапе своей жизни, соблюдая еврейские религиозные обряды, ни разу не препятствовала маме красить яйца, и, более того, сама их красила. И вот 10 апреля утром мама приходит, чтобы поздравить моего сына с днём рождения и вместе с подарками внуку приносит пакет с крашенными яйцами. Дети пищат от восторга, расхватывают «крашен-ки», как диковинные игрушки, а я, дожив до тридцати лет, додумался-таки спросить, откуда у мамы эта привычка, и получил ответ, который послужил поводом для рассказа. Мою бабушку Эсфирь Моисеевну Герштейн в Биракане знали все. О её существовании, я полагаю, нельзя было не знать благодаря оглушительному голосу и мастерству портнихи старой школы. Знали в Биракане и дедушку Якова Хаимовича, но бабушку всё-таки знали больше. Ещё перед войной Яков Хаимович заболел чахоткой, но он был тихим человеком, не имел привычки говорить о болячках. Болел и всё. К нему часто приходили люди, чтобы спросить чего следует ждать, если ночью приснился вот такой-то сон. Он говорил, и его слова и вправду все сбывались. Во всяком случае так утверждала моя мама, а я маме верю. Бабушка была главой семьи и, как я уже говорил, главой очень шумной, чем заработала себе прозвище «Эстерка-грамофон». Беру на себя смелость утверждать, что никто в Облученском районе лучше её не шил, и никто так не ругался с заказчиками, как она. – Что у Эстерки, она кричит так, будто потеряла все хлебные карточки сразу? – Бросьте, просто у Эстерки идёт примерка. – Очень похоже. Но шьёт Эстерка, чтоб у неё руки не болели! Доброта и жестокость уживались в ней и не мешали одно друго-му. Она безбожно била своих детей, но кормила соседских хлебом, ко-гда они с жадностью смотрели на него. Иди сюда, на! – кричала она ребёнку и протягивала кусок. И в то же время рёв проклятий (в этом моя бабушка была мастер) гремел по Биракану, как по репродуктору сводка информбюро. И попробуй кто-нибудь сказать ей в этот момент: «Эстер, у вас семья, Мишка как ске-лет, а на Майку с Ривкой смотреть страшно». «Не сдохнут, – отвечала она, – я помогу и мне помогут». Потом она отворачивалась и, навер-ное, плакала. Плакала по своему, потому что никто в то время не ви-дел слёз Эстерки-грамофон. Она была очень доброй, моя бабушка, Баба Эстерися. Многое в нашей жизни не подлежит объяснению, и дети тоже. Я вовсе не о том, как они появляются на свет. Я о другом. Почему, чем беднее жизнь, тем больше в ней рождается детей? Причём, растут они, цепляясь за ноги друг друга. И не так, как цеплялся библейский Исаак за ноги брата своего Исава, не давая тому первым увидеть свет божий, а наоборот. Они цепляются для того, чтобы, только встав на ноги самому, побыстрее втиснуть плечико в жёсткую упряжку жизни. Так росли все дети в Биракане. А в пример я опять же могу привести свою маму, её брата и сестру. Летом Ривку отправляли в пионерский лагерь, чтобы одним не-счастьем в доме было меньше. Так решила бабушка, и пусть бы кто-нибудь в доме решил иначе, ему бы показалось, что прежде он купал-ся в счастье. В общем, я себе представляю, что бы это могло быть, я, слава Богу, бабушку помню. Ривке в пионерском лагере было лучше, чем дома, а главное – сытнее. Она очень радовалась, и не меньше неё радовались Мишка и Майка. А почему, вы сейчас поймёте. Неписанные законы семейного родства не позволяли Ривке самой съедать порцию хлеба, не говоря уже о пирожках и булочках. Поэтому Мишка, твёрдо усвоивший распо-рядок дня в пионерском лагере, почти ежедневно появлялся у забора, где через щель Ривка протягивала ему то, что сподручно было выне-сти после обеда или ужина. Он тут же съедал почти всё, оставив крохи Майке, и обещал завтра снова прийти в гости. Так было, и никуда не деться от этой маминой памяти. Именно так, я верю своей маме. (продолжение следует) |
#4
|
|||
|
|||
продолжение
(продолжение)
Мишка был голоден хронически. Тощий, смуглый, резкий, похо-жий на цыганёнка, он был беспросветным драчуном и забиякой и при-знавал драки только до первой крови. По осени Мишка вместе с мужи-ками надолго уходил шишковать в тайгу. Он слыл самым ловким кед-ролазом, оттого и брали его с собой мужики, несмотря на малолетний возраст. Очевидно, Мишкина буйная энергия требовала много кало-рий, а по-мишкиному так просто жратвы, которой так вкусно пахло за забором пионерского лагеря. В тот день после обеда Ривка должна была вернуться домой. Её смена закончилась, и Ривка обещала принести печёное с празднично-го пионерского обеда. Это была почти торжественная минута, какая бывает перед вручением наград. По этому поводу Майка даже умы-лась, а Мишка не спешил затевать у ручья очередную драку. – Да вот же она, Ривка! Сейчас будет делить поровну… – Ривочка, – это был голос мамы. Уставший, позабытый, довоен-ный мамин голос, в котором исчезла злость на войну, заказчиков, на бираканский ручей, в котором она по выходным отдирала кровавую коросту с фронтовых фуфаек, и на свою ненасытную ораву. Мамин голос был горький, как трава черемша, которую дети рвали по весне на бираканских сопках. – Ривочка, дядя Ваня Толстиков наверное ско-ро умрёт, надо отнести печёное ему. В ривкиной руке дрожал кулёчек, уже готовый к растерзанию, а если по-мишкиному, так к делёжке по-честному. - Дядя Ваня наверное умрёт и просит чего-нибудь печёного. Ут-ром старуха Толстикова приходила. Иди отнести. Война кончится и ты ещё наешься, а он может не успеть. Майка скулила вдогонку, а Мишка пинал ногой калитку до тех пор, пока не схлопотал от матери Эстерки-граммофон, к которой вер-нулся прежний характер… Я не берусь сказать определённо что больше огорчило детей, больной сосед дядя Ваня Толстиков или на глазах улетевшее печё-ное, которое они так и не попробовали до конца войны. Дядя Ваня умер, оставив своей матери, бабке Толстиковой, тро-их ребятишек мал-мала меньше. Правда, девочки были не балован-ные, помогали бабке по хозяйству, да и сама она была женщиной ещё крепкой. В общем, жили, что там говорить. А по весне, когда с продуктами совсем стало плохо, как раз на православную Пасху пришла к Герштейнам старуха Толстикова. Она да внучка-малолетка: – Христос воскрес! – Воистину воскрес! – ответила им Эстерка, хотя сама еврейка и не справляла православной Пасхи. – Возьми, Эстер, – Толстикова поставила на стол кастрюлю с го-рячей картошкой, кринку молока, крошечную пасху и пять крашенных яиц. – Брось, ну что ты выдумываешь. Или мы голодаем? Яков, что ты сидишь, как истукан, скажи сейчас же, что у нас не голод. А что мог сказать Яков, когда Мишка, Ривка и Майка так смотре-ли на стол! – Возьмите… вы тогда Ване… Возьмите, не обижайте, – и бабка разревелась, но её сразу стало не слышно, потому что следом заре-вела Эстерка-граммофон. С тех пор каждый год до конца войны и после в день Пасхи при-ходила к ним бабка Толстикова и приносила крашенные яйца. А ино-гда и не на Пасху, просто так приходила и приносила поесть. И если вдруг в день святого православного праздника припаздывала старуха Толстикова, Мишка, здоровый уже пацан, плющил нос о залитое ве-сенним солнцем стекло и грустно говорил: – Ох, что-то долго Пасха не начинается… Все они дожили до пенсии: дядя Миша, моя мама, тётя Майя. Не набожные, не верующие, а вот по весне красили яйца к православной Пасхе. И так каждый год. |
#5
|
|||
|
|||
Почти по Высоцкому...
Перехваченный Хамасом диалог диспетчера Израильских военно-воздушных сил (Зина) с Израильским бомбарировщиком (Ваня):
- Ой Вань, гляди, какие клоуны: Не видно рож из за платков. Кричат, что мол еще не сломлены, Считают нас за дураков. Налево двое тащат град. Устрой им, Ваня, Сталинград. Глянь, как куски смешно летят Вперед и взад. - Ты Зин, хотя на вид и девушка, Какая-то садистка, блин. Такое чувство, что твой дедушка Когда-то разрушал Берлин. Тебе бомбить бы все подряд. Арабы ж тоже жить хотят. Ой, извини, идет отряд - Послал снаряд. - Ты, Ваня, выпей там рюмашечку И по мечети за..ень. Ведь в ней наверное хамасовцы Хранят какую-нибудь хрень. - Ты, Зин, отстала б от меня. Валить мечеть средь бела дня!? - Ну, Вань, тебе ж это херня, Ну, для меня! - Глянь, Ваня, ты летишь над школою. - Зин, не гунди, я вижу сам. Детишки во дворе веселые Готовят к запуску касам. От вида их бросает в дрожь. - Слышь, Ваня, ты детей не трожь.. Раз по касаму попадешь И все, хорош. - Слышь, Зина, я уже над базою, Мой сменщик Коля Иванов. Ты в курсе, что летать над Газою Шлют только русских пацанов? - Да, Вань, пытались местных слать, Но их тут воспитали, б...дь, Что в мирных лиц нельзя стрелять, А нам - плевать! |
![]() |
Социальные закладки |
Здесь присутствуют: 11 (пользователей: 0 , гостей: 11) | |
Опции темы | |
Опции просмотра | |
|
|